Он приподнимается на локте, морщится, словно от боли, и неестественным голосом произносит:
— Симона, подойдите ко мне.
Я иду к нему, к его протянутым ко мне рукам, хотя и не понимаю, как реагировать. Меня терзают сомнения, не слишком ли далеко я зашла и не ошиблась ли в своих расчетах относительно реакции его обонятельных клеток.
Он вытирает лицо краем простыни и смотрит на мокрое пятно на ней.
— Смотрите, я буквально обливаюсь потом. Это совершенно недопустимо и неприемлемо.
— Я позову Намибию. Вам нужна помощь врача.
Он не сводит с меня взгляда своих остекленевших и черных, как дыры, глаз и спрашивает меня:
— Почему я не могу дышать, когда нахожусь вдалеке от вас?
Я не говорю ему, что у него проявились первые симптомы зависимости. Не говорю и того, что это новость и для меня, поскольку до этого мой запах не действовал подобным образом еще ни на одного мужчину. Я не говорю ему о том, что начиная со дня нашего отъезда из Парижа я постепенно увеличивала дозу, чтобы поддерживать его в состоянии постоянного наркотического опьянения. Что после того, как мой запах довел его в ванной до оргазма, я больше не пользовалась своими духами. Разумеется, я могла бы облегчить его страдания несколькими дозами ароматизированного аэрозоля. Но я боюсь, что его зависимость выйдет из-под контроля, что он никогда не выпустит меня на волю, не откажется от наркотика, который поддерживает в нем жизнь. Но больше всего я боюсь, что он превратит меня в свою личную реликвию, диковинку, которую следует держать подальше от посторонних глаз, вставить в рамочку и любоваться ею, а потом заменить, если придет такая блажь.
Он собирается с силами, и в конце концов ему удается встать на ноги, держась за изголовье кровати. Его черные зрачки расширяются, они уже поглотили радужку и глазные яблоки и, кажется, вот-вот начнут наступление на щеки. Голос его звучит монотонно, но в нем слышится явная угроза.
— Я найду выход. Как делал это всегда.
Скрестив руки на груди, я чувствую, что мои глаза превращаются в ядовитых змей. Каким бы ни было его решение, вряд ли оно окажется для меня хорошим. Я откупориваю поры своей кожи. Выпускаю на волю чувственный туман — сумеречный, теплый и загадочный, как раз такой, который способен смутить его сознание.
Ноздри у него раздуваются, вбирая мое скромное подаяние. Он несколько раз хрипло и судорожно вздыхает. Потом хлопает себя по лбу. Выставив вперед руку, он не дает мне приблизиться.
— Я знаю, что нужно сделать Вы должны уехать! Собирайте вещи и отправляйтесь обратно в Париж.
Не веря своим ушам, я молча смотрю на него. Должно быть, он почуял мое присутствие в своем подземном руднике. Тогда он может приказать убить меня на обратном пути. Он не отпустит меня; не позволит своему болезненному пристрастию оставить его. Я присаживаюсь на край постели, и голос мой полон сострадания.
— Позвольте мне хотя бы попытаться вылечить вас до отъезда.
На шее у него вздувается жила. Щека подергивается, и под глазом начинается нервный тик. Злясь и страдая от беспомощности, он нацеливает в меня обвиняющим жестом свой указательный палец.
— Вы не понимаете, не так ли? Когда вы рядом, я становлюсь другим человеком. Я достаточно долго сходил с ума, с меня хватит. Уходите!
Его самообладание не оставляет сомнений в том, что я должна повиноваться. Поскольку терять мне нечего, я решаюсь задать ему последний вопрос:
— Месье Жан-Поль Дюбуа, я одна и полностью нахожусь в вашей власти. Почему вы позволяете мне уехать?
Он проводит по простыне рукой с таким видом, словно ласкает любовницу, устремляет взгляд в потолок, и в глазах у него появляется мечтательное выражение. К моему удивлению, похоже, он с трудом подбирает слова, чтобы сказать мне правду.
— Симона, — начинает он, не сводя глаз с потолка, — вы — единственная женщина, которую я когда-либо желал. Вы оказались намного более ценной, чем любое из принадлежащих мне произведений искусства. Намного примечательней любого музейного экспоната. Поэтому было бы непростительной ошибкой причинить вред столь безукоризненной реликвии.
Я испытываю подлинную гордость, но к ней примешивается изрядная доля страха. Даже сейчас, когда он разговаривает со мной, наверняка в голове у него зарождается некий план.
— Но, в конце концов, главная причина, по которой я отпускаю вас, не в том. Мой сын стал настоящим джентльменом. Подобной трансформацией в нем я обязан вашему супругу. Я никогда не был никому должен и не намерен обзаводиться долгами и впредь. Это моя плата ему. А теперь уходите, пока моя болезненная привязанность к вам не превратилась в ненависть.
Намибия наклоняет голову и принимается рассматривать свои ладони со сцепленными пальцами, и его вдох парит над нами, как зловещий предвестник урагана. Он совсем пал духом, и в выражении его лица кроется угроза, которую я пока не могу распознать. Он протягивает мне руку.
— Прощайте, мадам Симона. Я беру его руки в свои.
— Ты что-то хочешь сказать мне, Намибия. Почему же ты молчишь? Я уеду через час, и больше мы никогда не увидимся.
Он поднимает мой саквояж и выпрямляется с таким видом, словно все, что должно быть сказано, уже сказано и сделано и добавить ему больше нечего.
— Пойдемте, я провожу вас к экипажу.
— Хозяину повезло, что у него такой слуга, как ты. Сколько ты уже работаешь здесь?
— Много, очень много лет, мадам.
— Хозяин сказал мне, что Кир останавливался в спальне персидских монахинь.